СОДЕРЖАНИЕ

 

Роль Островского в истории развития русской драматургии................................................................. 4

Жизнь и творчество А.Н. Островского............................................................................................................................ 5

Детство и юношеские годы.................................................................................................................................................... 5

Первое увлечение театром....................................................................................................................................................... 6

Обучение и служба........................................................................................................................................................................ 6

Первое увлечение. Первые пьесы........................................................................................................................................... 7

Размолвка с отцом. Свадьба Островского................................................................................................................. 8

Начало творческого пути....................................................................................................................................................... 9

Путешествие по России............................................................................................................................................................ 11

“Гроза”................................................................................................................................................................................................. 13

Второй брак Островского....................................................................................................................................................... 15

Лучшее произведение Островского – “Бесприданница”................................................................................... 17

Смерть великого драматурга............................................................................................................................................ 19

Жанровое своеобразие драматургии А.Н. Островского. Значение в мировой литературе 20

Литература.......................................................................................................................................................................................... 22


Роль Островского в истории развития русской драматургии

Александр Николаевич Островский... Это явление необычное. Его роль в истории развития русской драматургии, сценического искусства и всей отечественной культуры трудно переоценить. Для развития русской драматургии он сделал столь же много, как Шекспир в Англии, Лоне де Вега в Испании, Мольер во Франции, Гольдони в Италии и Шиллер в Германии.

Несмотря на притеснения, чинимые цензурой, театрально-литературным комитетом и дирекцией императорских театров, вопреки критике реакционных кругов, драматургия Островского приобретала с каждым годом все большие симпатии и среди демократических зрителей, и в кругу артистов.

Развивая лучшие традиции русского драматического искусства, используя опыт прогрессивной зарубежной драматургии, неустанно познавая жизнь родной страны, непрерывно общаясь с народом, тесно связываясь с наиболее прогрессивной современной ему общественностью, Островский стал выдающимся изобразителем жизни своего времени, воплотившим мечты Гоголя, Белинского и других прогрессивных деятелей литературы о появлении и торжестве на отечественной сцене русских характеров.

Творческая деятельность Островского оказала большое влияние на все дальнейшее развитие прогрессивной русской драматургии. Именно от него шли, у него учились лучшие наши драматурги. Именно к нему тянулись в свое время начинающие драматические писатели.

О силе воздействия Островского на современную ему писательскую молодежь может свидетельствовать письмо к драматургу поэтессы А. Д. Мысовской. “А знаете ли, как велико было Ваше влияние на меня? Не любовь к искусству заставила меня понять и оценить Вас: а наоборот, Вы научили меня и любить, и уважать искусство. Вам одному обязана я тем, что устояла от искушения попасть на арену жалких литературных посредственностей, не погналась за дешевыми лаврами, бросаемыми руками кисло-сладких недоучек. Вы и Некрасов заставили меня полюбить мысль и труд, но Некрасов дал мне только первый толчок, Вы же — направление. Читая Ваши произведения, я поняла, что рифмоплетство — не поэзия, а набор фраз — не литература, и что, только обработая разум и технику, художник будет настоящим художником”.

Островский оказал мощное воздействие не только на развитие отечественной драматургии, а и на развитие русского театра. Колоссальное значение Островского в развитии русского театра хорошо подчеркнуто в стихотворении, посвященном Островскому и прочтенном в 1903 году М. Н. Ермоловой со сцены Малого театра:

На сцене жизнь сама, со сцены правдой веет,

И солнце яркое ласкает нас и греет...

Звучит живая речь простых, живых людей,

На сцене не “герой”, не ангел, не злодей,

А просто человек... Счастливый лицедей

Спешит скорей разбить тяжелые оковы

Условности и лжи. Слова и чувства новы,

Но в тайниках души на них звучит ответ,—

И шепчут все уста: благословен поэт,

Сорвавший ветхие, мишурные покровы

И в царство темное проливший яркий свет

О том же знаменитая артистка писала в 1924 году в своих воспоминаниях: “Вместе с Островским на сцену явилась сама правда и сама жизнь... Начался рост оригинальной драматургии, полный откликами на современность... Заговорили о бедных, униженных и оскорбленных”.

Реалистическое направление, приглушаемое театральной политикой самодержавия, продолжаемое и углубляемое Островским, поворачивало театр на путь тесной связи с действительностью. Лишь оно давало театру жизнь как национальному, русскому, народному театру.

“Литературе Вы принесли в дар целую библиотеку художественных произведений, для сцены создали свой особый мир. Вы один достроили здание, в основание которого положили краеугольные камни Фонвизин, Грибоедов, Гоголь”. Это замечательное письмо получил среди прочих поздравлений в год тридцатипятилетия литературно-театральной деятельности Александр Николаевич Островский от другого большого русского писателя — Гончарова.

Но намного раньше о первом же произведении юного еще Островского, напечатанном в “Москвитянине”, тонкий ценитель изящного и чуткий наблюдатель В. Ф. Одоевский написал: “Если это не минутная вспышка, не гриб, выдавившийся сам собою из земли, просеченной всякой гнилью, то этот человек есть талант огромный. Я считаю на Руси три трагедии: “Недоросль”, “Горе от ума”, “Ревизор”. На “Банкроте” я поставил номер четвертый”.

От столь многообещающей первой оценки до юбилейного письма Гончарова—полная, насыщенная трудом жизнь; трудом, и приведшим к столь логической взаимосвязи оценок, ибо талант требует прежде всего великого труда над собою, а драматург не погрешил перед богом — не зарыл свой талант в землю. Опубликовав первое произведение в 1847 году, Островский с тех пор написал 47 пьес да более двадцати пьес перевел с европейских языков. А всего в созданном им народном театре— около тысячи действующих лиц.

Незадолго до смерти, в 1886 году, Александр Николаевич получил письмо от Л. Н. Толстого, в котором гениальный прозаик признавался: “Я по опыту знаю, как читаются, слушаются и запоминаются твои вещи народом, и потому мне хотелось бы содействовать тому, чтобы ты стал теперь поскорее в действительности тем, что ты есть несомненно, — общенародным в самом широком смысле писателем”.

 

Жизнь и творчество А.Н. Островского

Детство и юношеские годы

 

Александр Николаевич Островский родился в Москве в культурной, чиновничьей семье 12 апреля (31 марта по старому стилю) 1823 года. Корнями своими семья уходила в духовенство: отец был сыном священника, мать — дочерью пономаря. Более того, отец, Николай Федорович, и сам закончил Московскую духовную академию. Но промыслу священнослужителя предпочел карьеру чиновника и преуспел в ней, так как добился и материальной независимости, и положения в обществе, и дворянского звания. Это был не сухой чиновник, замкнутый только на своей службе, а широко образованный человек, о чем свидетельствует хотя бы его увлечение книгами —домашняя библиотека Островских была весьма солидной, что, кстати, сыграло не последнюю роль и в самообразовании будущего драматурга.

Жила семья в тех замечательных местах Москвы, которые затем нашли доподлинное отражение в пьесах Островского, — сначала в Замоскворечье, у Серпуховских ворот, в доме на Житной, купленном покойным папенькой Николаем Федоровичем по дешевке, с торгов. Дом был теплый, просторный, с мезонином, с пристройками, с флигелем, сдававшимся жильцам, и с тенистым садом. В 1831 году семью постигло горе — после родов девочек-близнецов умерла Любовь Ивановна (всего она родила одиннадцать детей, но выжило только четверо). Приход в семью нового человека (вторым браком Николай Федорович женился на лютеранке баронессе Эмилии фон Тессин), естественно, внес в дом некоторые новшества европейского характера, что, впрочем, пошло на пользу детям, мачеха была заботливей, помогала детям в изучении музыки, языков, формировала круг общения. Сначала и братья и сестрица Наталья сторонились новоявленной маменьки. Но Эмилия Андреевна, добродушная, спокойная по характеру, заботами и любовью к оставшимся сиротам привлекла к себе их детские сердца, потихоньку добившись замены прозванья “милая тетенька” на “милую маменьку”.

Теперь стало все по-другому у Островских. Эмилия Андреевна терпеливо учила Наташу и мальчиков музыке, французскому и немецкому языкам, которые знала она в совершенстве, приличным манерам, обхождению в обществе. Завелись в доме на Житной музыкальные вечера, даже танцы под фортепьяно. Появились тут нянюшки и кормилицы для родившихся малышей, гувернантка. И ели теперь у Островских, что называется, по-дворянски: на фарфоре и серебре, при крахмальных салфетках.

Николаю Федоровичу все это сильно нравилось. А получив по достигнутому в службе чину потомственное дворянство, тогда как ранее числился он “из духовного звания”, отрастил себе папенька бакенбарды котлеткой и принимал теперь купечество лишь в кабинете, сидя за обширным столом, заваленным бумагами и пухлыми томами из свода законов Российской империи.

Первое увлечение театром

Все тогда радовало, все занимало Александра Островского: и веселые вечеринки; и разговоры с друзьями; и книги из обширной папенькиной библиотеки, где прежде всего читались, конечно, Пушкин, Гоголь, статьи Белинского да в журналах и альманахах разные комедии, драмы, трагедии; и, конечно, театр с Мочаловым и Щепкиным во главе.

Все восхищало тогда Островского в театре: не только пьесы, игра актеров, но даже и нетерпеливый, нервный шум зрителей перед началом спектакля, сверкание масляных ламп и свечей. дивно расписанный занавес, самый воздух театральной залы — теплый, душистый, пропитанный запахом пудры, грима и крепких духов, какими опрыскивались фойе и коридоры.

Именно тут, в театре, на галерке, познакомился он с одним примечательным молодым человеком—Дмитрием Тарасенковым, из новомодных купеческих сынков, до страсти любивших театральные представления.

Это был не малого росту, широкогрудый, плотный юноша лет на пять, на шесть старше Островского, со светлыми волосами, стриженными в кружок, с острым взглядом маленьких серых глаз и зычным, истинно дьяконским голосом. Его мощный крик “браво”, каким встречал он и провожал со сцены знаменитого Мочалова, легко заглушал аплодисменты партера, лож и балконов. В своей черной купеческой поддевке и голубой русской рубашке с косым воротом, в хромовых, гармошкой, сапогах он разительно походил на добра молодца старинных крестьянских сказок.

Из театра они вышли вместе. Оказалось, что оба живут невдалеке друг от друга: Островский— на Житной, Тарасенков — в Монетчиках. Еще оказалось, что оба они сочиняют пьесы для театра из жизни купеческого сословия. Только Островский еще лишь примеривается да набрасывает комедии прозой, а Тарасенков пишет пятиактные стихотворные драмы. И, наконец, оказалось, в-третьих, что оба папаши— Тарасенкова и Островского — решительно против подобных увлечений, считая их пустым баловством, отвлекающим сыновей от серьезных занятий.

Впрочем, папаша Островский ни повестей, ни комедий сына не трогал, в то время как второй гильдии купец Андрей Тарасенков не только что сжигал в печке все писания Дмитрия, но неизменно награждал за них сына свирепыми ударами палки.

С той первой встречи в театре стал все чаще и чаще захаживать Дмитрий Тарасенков на Житную улицу, а с переездом Островских в другое их владение — и в Воробино, что на берегу Яузы, у Серебряных бань.

Там, в тиши садовой беседки, заросшей хмелем и повиликой, они, бывало, подолгу читали вместе не только современные русские и заграничные пьесы, но и трагедии и драматические сатиры старинных российских авторов...

“Великая мечта моя — стать актером, — сказал однажды Дмитрий Тарасенков Островскому,— и это время пришло — отдать наконец свое сердце без остатка театру, трагедии. Я смею это. Я должен. И вы, Александр Николаевич, либо скоро услышите обо мне нечто прекрасное, либо оплачете мою раннюю гибель. Жить так, как жил до сих пор, не хочу-с. Прочь все суетное, все низменное! Прощайте! Нынче в ночь покидаю родные пенаты, ухожу из дикого этого царства в неведомый мир, к святому искусству, в любимый театр, на сцену. Прощайте же, друг, поцелуемся на дорожку!”

Потом, через год, через два, вспоминая это прощание в саду, Островский ловил себя на странном чувстве какой-то неловкости. Потому что, в сущности, было в тех, казалось бы, милых прощальных словах Тарасенкова нечто не то чтоб фальшивое, нет, но как бы придуманное, не совсем естественное, что ли, подобное той выспренней, звонкой и странной декламации, какою наполнены драматические изделия записных наших гениев. вроде Нестора Кукольника или Николая Полевого.

Обучение и служба

Первоначальное образование Александр Островский получил в Первой московской гимназии, поступив в 1835 году сразу в третий класс и завершив с отличием курс обучения в 1840 году.

После окончания гимназии, по настоянию отца, человека мудрого и практичного, Александр сразу поступил в Московский университет, на юридический факультет, хотя сам хотел заниматься преимущественно литературным трудом. Проучившись два года, Островский покинул университет, повздорив с профессором Никитой Крыловым, но время, проведенное в его стенах, не было потрачено зря, ибо употреблялось не только на изучение теории права, но и на самообразование, на свойственные студентам увлечения общественной жизнью, на общение с преподавателями. Достаточно сказать, что ближайшим его студенческим другом стал К. Ушинский, в театре он нередко бывал с А. Писемским. А лекции читали П.Г. Редкин, Т.Н. Грановский, Д. Л. Крюков... К тому же именно в это время гремело имя Белинского, чьими статьями в “Отечественных записках” зачитывались не только студенты. Увлекшись театром и зная весь идущий репертуар, Островский все это время самостоятельно перечитал таких классиков драматургии, как Гоголь, Корнель, Расин, Шекспир, Шиллер, Вольтер. Уйдя из университета, Александр Николаевич в 1843 году определился на службу в Совестный суд. Произошло это опять же по твердому настоянию при участии отца, желавшего для сына юридической, уважаемой и доходной, карьеры. Этим же объясняется и переход в 1845 году из Совестного суда (где решали дела “по совести”) в Московский коммерческий суд: здесь служба — за четыре рубля в месяц —длилась пять лет, до 10 января 1851 года.

Вволю наслушавшись и насмотревшись в суде, возвращался каждый день с государственной службы канцелярский служитель Александр Островский с одного конца Москвы на другой — от Воскресенской площади или Моховой улицы на Яузу, в свое Воробино.

В голове его крушила метель. То шумели, бранились и кляли друг друга персонажи придуманных им повестей и комедий — купцы и купчихи, озорные молодцы из торговых рядов, изворотливые свахи, приказчики, купеческие сдобные дочки иль на все готовые за стопку радужных ассигнаций судейские стряпчие... К этой неведомой стране, называемой Замоскворечьем, где обитали те персонажи, лишь слегка прикоснулся однажды великий Гоголь в “Женитьбе”, а ему, Островскому, может быть, суждено рассказать о ней все досконально, в подробностях... И, право же, экие вертятся у него в голове свежие сюжеты! Какие маячат перед глазами свирепые бородатые рожи! Экий сочный и новый в литературе язык!

Достигнув дома на Яузе и поцеловав ручку маменьке с папенькой, садился он в нетерпении за обеденный стол, съедал что положено. И затем поскорей поднимался к себе на второй этаж, в свою тесную келью с кроватью, столом и стулом, чтобы набросать две-три сцены для давно им задуманной пьески “Исковое прошение” (так первоначально, в черновиках, называлась первая пьеса Островского “Картина семейного счастья”).

Первое увлечение. Первые пьесы

...Была уже поздняя осень 1846 года. Городские сады, подмосковные рощи желтели и облетали. Небо хмурилось. Но дожди всё не шли. Было сухо и тихо. Медленно шел он от Моховой вдоль любимых московских улиц, наслаждаясь осенним, напоенным запахом палых листьев воздухом, шорохом проносившихся мимо экипажей, шумом вкруг Иверской часовни толпы богомольцев, нищих, юродивых, странниц, бродячих монахов, собиравших подаяние “на благолепие храма”, попов, за некие проступки отставленных от прихода и ныне “шатавшихся меж двор”, разносчиков горячего сбитня и прочих товаров, лихих молодцов из торговых лавок в Никольской...

Добравшись наконец до Ильинских ворот, вскочил он на проезжавший мимо экипаж и за три копейки проехал на нем некоторое время, а потом снова с веселым сердцем зашагал к своему Николоворобинскому переулку.

То молодость и ничем еще не оскорбленные надежды и не обманувшая еще вера в дружбу веселили его сердце. И первая горячая любовь. Была эта девушка простой коломенской мещанкой, швеей, рукодельницей. И звали ее по-простому, милым русским именем — Агафья.

Еще летом они познакомились на гулянье в Сокольниках, у театрального балагана. И с той поры зачастила Агафья в белокаменную столицу (не по одним только собственным и сестры своей Натальюшки делам), а теперь вот думает бросить Коломну в поселиться в Москве, неподалеку от милого друга Сашеньки, у Николы в Воробине.

Уже четыре часа отбил пономарь на колокольне, когда подошел наконец Островский к просторному отчему дому у церкви.

В саду, в деревянной беседке, оплетенной засохшим уже хмелем, увидел Островский, еще от калитки, брата Мишу, студента-юриста, ведущего с кем-то оживленную беседу.

Видимо, Миша его поджидал, а заметив, тотчас же оповестил о том своего собеседника. Тот порывисто обернулся и, улыбаясь, приветствовал “друга младенческих лет” классическим взмахом руки уходящего со сцены в конце монолога театрального героя.

Это был купеческий сын Тарасенков, а ныне актер-трагик Дмитрий Горев, игравший на театрах повсюду, от Новгорода до Новороссийска (и не без успеха) в классических драмах, в мелодрамах, даже в трагедиях Шиллера и Шекспира.

Они обнялись...

Островский рассказал о новом своем замысле, о многоактной комедии под названьем “Банкрот” и Тарасенков предложил работать вместе.

Островский задумался. До сих пор все — и повесть свою и комедию — он писал один, без товарищей. Однако же где основания, где причина, чтоб отказать этому милому человеку в сотрудничестве? Он — актер, драматург, отлично знает и любит литературу да так же, как сам Островский, ненавидит неправду и всяческое тиранство...

Поначалу, конечно, кое-что и не ладилось, возникали и споры, и несогласия. Почему-то Дмитрию Андреевичу, и примеру, во что бы то ни стало хотелось подсунуть в комедию еще одного для мамзель Липочки женишка — Нагревальникова. И много нервов пришлось истратить Островскому, чтоб убедить Тарасенкова в совершеннейшей ненужности этого никчемного персонажа. А сколько забористых, малопонятных или просто никому не известных словечек подбрасывал Горев действующим лицам комедии — хоть тому же купцу Большову, или жене его бестолковой Аграфене Кондратьевне, или свахе, или дочке купеческой Олимпиаде!

И, конечно, никак не мог примириться Дмитрий Андреевич с привычкой Островского писать пьесу совсем не с начала, не с первой ее картины, а как бы вразброс — то одно, то другое явление, то из первого, то из третьего, скажем, акта.

Тут дело все было в том, что Александр Николаевич столь долго обдумывал пьесу, в таких мельчайших подробностях знал и видел теперь ее всю, что выхватить из нее ту именно часть, какая казалась ему как бы выпуклей всех остальных, не составляло для него никакого труда.

В конце концов сладилось все же и это. Слегка меж собою поспорив, решили приступить к написанию комедии по-обычному — с первого акта... Четыре вечера работали Горев с Островским. Александр Николаевич все более диктовал, шагая по маленькой своей келье туда и сюда, а Дмитрий Андреевич записывал.

Впрочем, конечно, Горев бросал иногда, усмехаясь, весьма дельные замечания или предлагал вдруг какое-нибудь и в самом-то деле смешное, несообразное, но сочное, истинно купеческое словцо. Так они сообща написали четыре небольших явления первого акта, и на том закончилось их сотрудничество.

Первыми произведениями Островского были “Сказание о том, как квартальный надзиратель пускался в пляс, или От великого до смешного только один шаг” и “Записки замоскворецкого жителя”. Однако истинным началом творческой биографии и Александр Николаевич, и исследователи его творчества считают пьесу “Картина семейного счастья”. Это о ней к концу жизни Островский вспомнит: “Самый памятный для меня день в моей жизни: 14 февраля 1847 года. С этого дня я стал считать себя русским писателем и уж без сомнений и колебаний поверил в свое призвание”.

Да, действительно, в этот день критик Аполлон Григорьев привел в дом профессора С. П. Шевырева своего молодого друга, который должен был читать собравшимся свою пьесу. Читал он хорошо, талантливо, да и интрига захватывала, так что первое исполнение имело успех. Однако, несмотря на сочность произведения и на добрые отзывы, это была лишь проба себя.

Размолвка с отцом. Свадьба Островского

Между тем папенька Николай Федорович, приобретя четыре поместья в различных приволжских губерниях, взглянул наконец благосклонно на неустанную просьбу Эмилии Андреевны: бросил службу в судах, адвокатскую практику и решил перебраться со всем своим семейством на постоянное жительство в одно из этих поместий — сельцо Щелыково.

Тут-то, ожидая карету, зазвал папенька Островского в пустой уже кабинет и, присев на оставленный за ненадобностью мягкий стул, сказал:

— Давно я хотел, Александр, давно хотел предварить тебя, иль просто изъявить тебе наконец свое неудовольствие. Университет ты бросил; в суде служишь без надлежащего рвения; богу известно, с кем знаешься — приказчики, трактирщики, мещане, прочая мелкая шушера, не говоря уж о всяких там господах фельетонистах... Актрисы, актеры — пусть бы и так, хотя писания твои меня отнюдь не утешают: хлопот, вижу, много, а толку мало!.. Это, однако же, дело твое.— не младенец! Но подумай-ка сам, какие манеры ты там усвоил, привычки, слова, выражения! Ведь ты ж как себе хочешь, а из дворян и сын, смею думать, почтенного адвоката — то помни... Конечно, Эмилия Андреевна по своей деликатности тебе ни единого упрека не сделала — кажется, так? И не сделает. Тем не менее твои, сказать прямо, мужичьи замашки и эти знакомства ее оскорбляют!.. То первый пункт. А второй пункт таков. Я известился от многих, что завел ты интрижку с какой-то мещанкой, швеей, и зовут-то ее эдак... уж слишком по-русски — Агафья. Что за имя, помилуй! Однако же дело не в этом... Хуже то, что живет она по соседству, и, видимо, не без твоего на то, Александр, согласия... Так вот что, помни: ежели все это не оставишь иль, упаси боже, женишься, иль просто к себе приведешь ту Агафью,—живи ж тогда, как сам знаешь, а от меня Тебе ни копейки не будет, все прекращаю раз и навсегда... Ответа не жду, и молчи! Что сказано мною, то сказано. Можешь идти собираться... Впрочем, постой, вот еще что. Все твои с Михаилом вещицы и кое-какую надобную для вас мебель велел я дворнику, как отъедем, перевезти в другой наш дом, под горой. Там станете жить, как только вернешься из Щелыкова, в мезонине. С вас, поди, хватит. А Сергей поживет пока с нами... Ступай!

Бросать Агафью Островский никак не может и не сделает никогда... Конечно, не сладко ему будет без отцовской поддержки, да делать нечего...

Скоро остались они с Агафьей совсем одни в этом маленьком доме у берега Яузы, близ Серебряных бань. Потому что, не глядя на папенькин гнев, все-таки перевез в конце концов “ту Агафью” Островский и весь ее нехитрый скарб к себе в мезонин. А братец Миша, определясь на службу по ведомству Государственного контроля, тотчас уехал сначала в Симбирск, потом в Петербург.

Отчий дом был совсем невелик, о пяти окнах по фасаду, для тепла и приличия обшит тесом, крашенным в темный коричневый цвет. И притулился дом у самой подошвы горы, что поднималась круто узеньким своим переулком к высоко поставленной на ее макушке церкви святителя Николая.

С улицы казался дом одноэтажным, но за воротами, во дворе, обнаруживался и второй этаж (иначе говоря, мезонин в три комнаты), глядевший окнами в соседний двор и на пустырь с Серебряными банями на речном берегу.

Начало творческого пути

Миновал почти целый год после переезда папеньки с семейством в сельцо Щелыково. И хотя частенько томила тогда Островского оскорбительная нужда, все же солнцем и радостью встречали его три маленькие их комнаты, и еще издали слышал он, взбираясь по темной, узкой лестнице на второй этаж, тихую, славную русскую песню, каких много знала его белокурая голосистая Ганя. И в этот именно год, при нужде, задерганный службой и поденной газетной работой, встревоженный, как все вокруг после дела Петрашевского, и внезапными арестами, и произволом цензуры, и жужжащими вкруг литераторов “мухами”, именно в этот нелегкий год он закончил столь долго ему не дававшуюся комедию “Банкрот” (“Свои люди - сочтемся”).

Эта пьеса, завершенная зимой 1849 года, читалась автором во многих домах: у А. Ф. Писемского, М. Н. Каткова, затем — у М. П. Погодина, где присутствовали Мей, Щепкин, Растопчина, Садовский и куда специально, чтобы послушать “Банкрота”, второй раз приехал Гоголь (а затем приехал послушать и еще раз — уже в дом к Е. П. Растопчиной).

Исполнение пьесы в доме Погодина имело далеко идущие последствия: “Свои люди — сочтемся” появляется. в шестом номере “Москвитянина” за 1850 год, и с тех пор раз в год драматург публикует свои пьесы в этом журнале и участвует в работе редакции вплоть до закрытия издания в 1856 году. Дальнейшее печатание пьесы было запрещено, собственноручная резолюция Нйколая I гласила “Напрасно печатано, играть же запретить”. Эта•же пьёса послужила причиной негласного полицейского надзора за драматургом. И она же (как впрочем и само участие в работе “Москвитянина”) сделала его центром полемики между славянофилами и западниками. Постановки этой пьсы на сцене автору довелось ждать не одно десятилетие: в первоначальном виде, без вмешательства цензуры, она появилась в московском Пушкинском театре лишь 30 апреля 1881 года.

Период сотрудничества с погодинским “Москвитянином” для Островского одновременно и насыщен, и сложен. В .эту пору он пишет: в 1852 году —“Не в свои сани не садись”, в 1853-м — “Бедность не порок”, в 1854-м —“Не так живи, как хочется” — пьесы славянофильского направления, которые, несмотря на разноречивые отзывы, все желали отечественному театру нового героя. Так, премьера “Не в свои сани не садись” 14 января 1853 года в Малом театре вызвала восторг у публики не в последнюю очередь благодаря именно языку, героям, особенно на фоне довольно однообразного и скудного тогдашнего репертуара (произведения Грибоедова, Гоголя, Фонвизина давались крайне редко; к примеру, “Ревизор” за весь сезон шел лишь три раза). На сцене появился русский народный характер, человек, чьи проблемы близки и ионятны.В результате шумевший до этого “Князь Скопин-Шуйский” Кукольника в сезон 1854/55 года шел один раз, а “Бедность не порок” — 13 раз. К тому же играли в спектакляхНикулина-Косицкая, Садовский, Щепкин, Мартынов...

В чем сложность этого периода? В той борьбе, которая развернулась вокруг Островского, и в пересмотре им самим некоторых своих убеждений” В 1853 году он пишет Погодину о пересмотре своих воззрений на творчество: “О первой комедии (“Свои люди — сочтемся”) я не.желал бы хлопотать потому: 1) что не хочу нажить себе не только врагов, но даже и неудовольствия; 2) что направление мое начинает изменяться; 3) что взгляд на жизнь в первой моей комедии кажется мне молодым и слишком жестким; 4) что пусть лучше русский человек радуется, видя себя на сцене, чем тоскует. Исправители найдутся и без нас. Чтобы иметь право исправлять народ, не обижая, надо ему показать, что знаешь за ним и хорошее; этим-то я теперь и занимаюсь, соединяя высокое с комическим. Первым образцом были “Сани”, второй окончиваю”.

Не всех это устраивало. И если Аполлон Григорьев считал, что драматург в новых пьесах “стремился дать не сатиру на самодурство, а поэтическое изображение целого мира с весьма разнообразными началами и крушинами”, то Чернышевский придерживался резко противоположного мнения, склоняя Островского на свою сторону: “В двух последних произведениях г. Островский впал в приторное приукрашивание того, что не может и не должно быть прикрашиваемо. Произведения вышли слабые и фальшивые”; и тут же давал рекомендации: мол, драматург, “повредив этим своей литературной репутации, не погубил еще своего прекрасного дарования: оно еще может явиться по-прежнему свежим и сильным, если г. Островский оставит ту тинистую тропу, которая привела его в “Бедность не порок”.

В это же время по Москве поползла гнусная сплетня, будто “Банкрот” или “Свои люди—сочтемся” совсем не пьеса Островского, а если попросту сказать, так украдена им у актера Тарасенкова-Горева. Дескать, он, Островский, не что иное, как литературный вор, а значит, мошенник из мошенников, без чести и совести человек! Актер же Горев — несчастная жертва своей доверчивой, благороднейшей дружбы...

Три года назад, когда поползли эти слухи, Александр Николаевич еще верил в высокие, честные убеждения Дмитрия Тарасенкова, в его порядочность, в его неподкупность. Потому что не мог человек, так беззаветно любивший театр, с таким волнением читавший Шекспира и Шиллера, этот актер по призванью, этот Гамлет, Отелло, Фердинанд, барон Мейнау хоть отчасти поддерживать те отравленные злобою сплетни. Но Горев, однако, молчал. Слухи ползли и ползли, слухи ширились, растекались, а Горев молчал и молчал... Островский написал тогда Гореву дружеское письмо, прося его выступить наконец в печати, чтобы разом прикончить эти гнусные сплетни.

Увы! Не было ни чести, ни совести в душе пропойцы-актера Тарасенкова-Горева. В своем полном коварства ответе он не только что признал себя автором знаменитой комедии “Свои люди — сочтемся”, но при этом и намекнул еще на какие-то пьесы, якобы переданные им Островскому на сохранение шесть или семь лет назад. Так что теперь выходило, будто все сочинения Островского — за небольшим, пожалуй, исключением — украдены им либо списаны у актера и драматурга Тарасенкова-Горева.

Он ничего не ответил Тарасенкову, а нашел в себе силы снова сесть за работу над очередной своей комедией. Потому что посчитал он в то время все сочиняемые им новые пьесы наилучшим опровержением горевской клеветы.

А в 1856 году снова вынырнул из небытия Тарасенков, и все эти Правдовы, Александровичи, Вл. Зотовы, “Н. А.” и другие, подобные им, заново кинулись на него, на Островского, с прежней бранью и с прежним азартом.

И не Горев, конечно, был Зачинщиком. Здесь поднялась на него та темная сила, что гнала когда-то Фонвизина и Грибоедова, Пушкина и Гоголя, а ныне гонит Некрасова и Салтыкова-Щедрина.

Он чувствует это, он понимает. И потому-то он хочет писать свой ответ на пасквильную заметку московского полицейского листка.

Спокойно теперь изложил он историю создания им комедии “Свои люди — сочтемся” и незначительное в ней участие Дмитрия Горева-Тарасенкова, давно печатано удостоверенное им же, Александром Островским.

“Господа фельетонисты,— с ледяным спокойствием заканчивал он свой ответ,— увлекаются своею необузданностью до того, что забывают не только законы приличия, но и те законы в на­шем отечестве, которые ограждают личность и собственность каждого. Не думайте, господа, чтобы литератор, честно служащий литературному делу, позволил вам безнаказанно играть своим именем!” А в подписи Александр Николаевич обозначил себя как автора всех девяти написанных им до сих пор и давно известных читающей публике пьес, в том числе и комедии “Свои люди — сочтемся”.

Но, конечно, имя Островского было известно в первую очередь благодаря поставленной Малым театром комедии “Не в свои сани не садись”; о ней писали: “... с этого дня риторика, фальшь, галломания начали понемногу исчезать из русской драмы. Действующие лица заговорили на сцене тем самым языком, каким они действительно говорят в жизни. Целый новый мир начал открываться для зрителей”.

...Спустя полгода в том же театре была поставлена “Бедная невеста”.

Нельзя сказать, что вся труппа однозначно принимала пьесы Островского. Да подобное и невозможно в творческом коллективе. После представления “Бедность не порок” Щепкин заявил, что не признает пьес Островского; к нему примкнули еще несколько актеров: Щумский, Самарин и другие. Но молодая труппа поняла и приняла драматурга сразу.

Петербургскую театральную сцену было завоевать сложнее, нежели московскую, но и она вскоре покорилась таланту Островского: за два десятилетия его пьесы представлялись публике около тысячи раз. Правда, это не принесло ему особого богатства. Отец, с которым Александр Николаевич не стал советоваться, выбирая себе жену, отказал ему в материальной помощи; жил драматург вместе с любимой женой и детьми в сыром мезонине; к тому же погодинский “Москвитянин” платил унизительно мало и нерегулярно: Островский выпрашивал полсотни рублей в месяц, натыкаясь на скупость и прижимистость издателя. Сотрудники покидали журнал по многим причинам; Островский же, несмотря ни на что, оставался верным ему до конца. Последнее его произведение, которое увидело свет на страницах “Москвитянина”, “Не так живи, как хочется”. На шестнадцатой книжке, в 1856 году, журнал прекратил свое существование, а Островский стал работать в журнале Некрасова “Современник”.

Путешествие по России

В это же время произошло событие, существенно изменившее взгляды Островского. Председатель Географического общества великий князь Константин Николаевич решил организовать экспедицию с участием литераторов; цель экспедиции — изучить и описать быт жителей России, занимающихся судовождением, о чем составить потом очерки для выпускаемого министерством “Морского сборника” охватывая Урал, Каспий, Волга, Белое море, Приазовье... Островский в апреле 1856 года начал путешествие по Волге: Москва — Тверь — Городня — Осташков — Ржев — Старица — Калязин — Москва.

Вот так и занесло Александра Николаевича Островского в губернский город Тверь, к купцу второй гильдии Барсукову, и тут же настигла его беда.

...Сидя дождливым июньским утром, в гостиничном номере у стола и поджидая, когда наконец успокоится сердце, Островский, то радуясь, то досадуя, перебирал в душе одно за другим события последних месяцев.

В тот год все как будто ему удавалось. Он был уже свой человек в Петербурге, у Некрасова и Панаева. Он уже встал в один ряд со знаменитыми писателями, составлявшими гордость русской литературы,— рядом с Тургеневым, Толстым, Григоровичем, Гончаровым... Превосходнейшие актеры и актри­сы обеих столиц одарили его своей искренней дружбой, почитая его как бы даже и метром в театральном искусстве.

А сколько других друзей и приятелей у него на Москве! Сосчитать невозможно... Вот даже в поездку сюда, на Верхнюю Волгу, сопровождал его Гурий Николаевич Бурлаков, верный спутник (и секретарь и переписчик, и добровольный ходатай по разным дорожным делам), молчаливый, белобрысый, в очках, совсем еще молодой человек. Он присоединился к Островскому с самой Москвы и поскольку пламенно поклонялся театру, то, по его словам, и хотел быть “у стремени одного из могучих рыцарей Мельпомены (в древнегреческой мифологии муза трагедии, театра) российской”

На это, сморщась от подобных выражений, Александр Николаевич тотчас же ответил Бурлакову, что, дескать, на рыцаря он отнюдь не похож, но что, конечно же, искренне рад любезному другу-товарищу в долгом своем путешествии...

Так шло все отлично. С этим милым, веселым спутником, пробираясь к истокам красавицы Волги, побывал он во многих прибрежных селах и городах Тверь, Ржев, Городня или когда-то Вертязин, с остатками старинного храма, украшенного полу­стертыми временем фресками; красивейший город Торжок по крутым берегам Тверцы; и дальше, все дальше на север — по навалам первобытных валунов, по болотам и кустарникам, по голым холмам, среди безлюдья и дикости — до синего озера Селигер, откуда уже хорошо были видны почти утонувший в весенней воде Осташков и белые стены обители пустынника Нила, сверкавшие за тонкою сеткой дождя, как сказочный Китеж-град; и, наконец, от Осташкова — к устью Волги, к часовне, называемой Иорданом, и чуть дальше на запад, где из-под упавшей, заросшей мхами березы вытекает едва приметным ручейком наша могучая русская река.

Цепкая память Островского жадно хватала все им виденное, все слышанное в ту весну и в то лето 1856 года, чтобы потом, когда придет время, то ли в комедии, то ли в драме все это вдруг ожило, задвигалось, заговорило своим языком, закипело страстями.

Он уже в тетрадках своих набрасывал... Если бы только времени было чуть побольше свободного от житейской нужды да самое главное — тишины на душе побольше, покоя и света, можно бы разом не то что одну, а четыре написать и более пьесы с хорошими для актеров ролями. И о горестной, истинно страшной участи крепостной русской девушки, помещичьей воспитанницы, по прихоти барской взлелеянной, по прихоти же и загубленной. И комедию можно бы написать, давно задуманную по некогда им подмеченным на службе чиновничьим проделкам,— “Доходное место”: о черной неправде российских судов, о старом бестии-воре и взяточнике, о гибели молодой, неиспорченной, но слабой души под гнетом подлой житейской прозы. Да и недавно еще, по дороге во Ржев, в деревне Ситкове, ночью у постоялого дво­ра, где кутили господа офицеры, мелькнул у него отличный сюжет для пьесы о дьявольской власти золота, ради которого готов человек на грабеж, на убийство, на любое предательство...

Его преследовал образ грозы над Волгой. Этот темный простор, разрываемый сверканием молний, шумом ливня и грома. Эти пенистые валы, словно бы в ярости кидающиеся к заваленному тучами низкому небу. И тревожно кричащие чайки. И скрежет перекатываемых волнами камней на берегу.

Что-то всякий раз возникало, рождалось в его воображении от этих глубоко запавших в чуткую память и всё пробуждавшихся впечатлений; они давно притупили и заслонили собой обиду, оскорбление, безобразную клевету, омыли ему душу поэзией жизни и разбудили неутолимую творческую тревогу. Какие-то неясные образы, сцены, обрывки речей давно его мучили, давно толкали руку к бумаге, чтобы запечатлеть их наконец или в сказке, или в драме, или в сказании о буйной древности этих крутых берегов. Ведь ему никогда не позабыть теперь поэтические сны и горестные будни, какие он пережил в своем многомесячном путешествии от истоков кормилицы-Волги до Нижнего Новгорода. Прелесть волжской природы и горькую бедность ремесленников-волжан — бурлаков, кузнецов, сапожных, портняжных да лодочных дел мастеров, их изнурительный труд за полтину в неделю и великую неправду богатых — купцов, подрядчиков, перекупщиков, баржевладельцев, на трудовой кабале наживающих деньги.

Что-то должно было и в самом деле созреть в его сердце, он это чувствовал. Он попытался рассказать в своих очерках для “Морского сборника” о тяжелой жизни народа, о купеческой неправде, о глухих раскатах надвигающейся на Волгу грозы.

Но такая была там правда, такая печаль в этих очерках, что, поместив четыре главки в февральском номере за пятьдесят девятый год, не пожелали более господа из морской редакции ту крамольную правду печатать.

И, конечно, тут дело не в том, хорошо или плохо ему заплатили за очерки. Не об этом идет вовсе речь. Да он теперь и не нуждается в деньгах: “Библиотека для чтения” опубликовала недавно его драму “Воспитанница”, и в Петербурге он продал именитому издателю графу Кушелеву-Безбородко за четыре тысячи серебром двухтомное собрание своих сочинений. Однако не могут же, в самом деле, так и остаться втуне те глубокие впечатления, что продолжают тревожить его творческое воображение!.. “Ночи на Волге” — вот как назовет он задуманный им цикл драматических произведений, где расскажет многое из того, что его взволновало и чего не изволили предать гласности высокопоставленные редакторы “Морского сборника”...

“Гроза”

Вернувшись из “Литературной экспедиции”, он пишет Некрасову: “Милостивый государь Николай Алексеевич! Циркулярное письмо ваше я, за отъездом из Москвы, получил недавно. Честь имею уведомить, что у меня готовится целый ряд пьес под общим заглавием “Ночи на Волге”, из коих я одну доставлю Вам  лично в конце октября или в начале ноября. Не знаю, сколько я успею сделать в эту зиму, но две непременно. Ваш покорнейший слуга А. Островский”.

К этому времени он уже связал свою творческую судьбу с “Современником” — журналом, боровшимся за привлечение в свои ряды Островского, которого Некрасов называл “нашим, бесспорно, первым драматическим писателем. В немалой степени пёреходу вСовременник” способствовало и знакомство с Тургеневым, с Львом Толстым, Гончаровим, Дружининым, Панавым.В апреле 1856 года “Современник” печатает “Картину семейного счастья”, потом — “Старый друг лучше новых двух”, “Не сошлись характерами” и другие пьесы;.читатели уже привыкли, что некрасовские журналы (сначала “Современник”, а потом “Отечественные записки”) открывают первые свои зимние номера пьесами Островского.

Шел июнь 1859 года. Все расцвело и пахло в садах за окном в Николоворобинском переулке. Травы пахли, повилика и хмель на заборах, кусты шиповника и сирени, набухал не раскрывшимися еще цветами жасмин.

Сидя, призадумавшись, у письменного стола, давно глядел в распахнутое настежь окно Александр Николаевич. Правая рука его все еще держала остро отточенный карандаш, и пухлая ладонь левой продолжала, как час назад, покойно лежать на мелко исписанных листах рукописи не законченной им комедии.

Ему вспоминалась смиренная молодуха, что шла обок с неказистым своим мужем под холодным, осуждающим и строгим взглядом свекрови где-то на воскресном гулянье в Торжке, Калязине или Твери. Вспоминались волжские лихие ребята да девушки из купечества, что выбегали ночным часом в сады над погасшею Волгой, а потом, что случалось нередко, скрывались с суженым неведомо куда из родного немилого дома.

Знал он и сам с детства и юности, живя при папеньке в Замоскворечье, а потом посещая наездами знакомых купцов в Ярославле, Кинешме, Костроме, да и слыхал не однажды от актрис и актеров, каково было жить замужней женщине в тех богатых, за высокими заборами и крепкими замками купеческих домах. Невольницами были они, рабынями мужа, свекра и свекрови, лишенные радости, воли и счастья.

Так вот какая созревает в душе его драма на Волге, в одном из уездных городишек благополучной Российской империи...

Он отодвинул в сторону рукопись незаконченной старой комедии и, взяв чистый листок из бумажной стопки, принялся быстро набрасывать первый, еще отрывочный и неясный, план своей новой пьесы, своей трагедии из задуманного им цикла “Ночи на Волге. Ничто его, однако, в этих коротких набросках не удовлетворяло. Он отшвыривал прочь листок за листком и снова писал то отдельные сцены и куски диалогов, то внезапно пришедшие в голову соображения о персонажах, их характерах, о развязке и начале трагедии. Не было стройности, определенности, точности в этих творческих попытках — он видел, он чувствовал. Не согревались они какой-то единой глубокой и теплою мыслью, каким-то одним всеобъемлющим художественным образом.

Время перевалило за полдень. Островский поднялся с кресла, кинул на стол карандаш, надел свой легкий летний картуз и, сказавшись Агафье, вышел на улицу.

Долго бродил он вдоль Яузы, останавливался то тут, то там, глядел на рыбаков, сидевших с удочками над темной водой, на лодки, медленно плывущие к городу, на синее пустынное небо над головой.

Темная вода... крутой берег над Волгой... свист молний... гроза... Почему так преследует его этот образ? Чем он связан с драмой в одном из волжских торговых городков, которая давно тревожит его и заботит?..

Да, замучили в его драме жестокие люди прекрасную, чистую женщину, гордую, нежную и мечтательную, и бросилась она в Волгу с тоски и печали. Все так! Но гроза, гроза над рекою, над городом...

Островский внезапно остановился и долго стоял на поросшем жесткой травой берегу Яузы, глядя в тусклую глубину ее вод и нервно пощипывая пальцами свою круглую рыжеватую бородку. Какая-то новая, удивительная мысль, разом вдруг осветившая всю трагедию поэтическим светом, родилась в его смятенном мозгу. Гроза!.. Гроза над Волгой, над диким заброшенным городом, каких немало на Руси, над мятущейся в страхе женщиной, героинею драмы, над всей нашей жизнью — гроза-убийца, гроза — провозвестница грядущих перемен!

Тут кинулся он напрямик, через поле и пустыри, поскорее к себе в мезонин, в кабинет, к столу и бумаге.

Островский торопливо вбежал в кабинет и на каком-то подвернувшемся под руку клочке бумаги записал наконец заглавие драмы о гибели жаждавшей воли, любви и счастья непокорной своей Катерины — “Гроза”. Вот она, найдена причина или трагический повод к развязке всей пьесы — смертельный испуг истомившейся духом женщины от внезапно грянувшей над Волгой грозы. Ей, Катерине, воспитанной с детства глубокою верой в бога — судью человека, должна, конечно, померещиться та сверкающая и гремящая в небе гроза наказанием господним за дерзкое ее непокорство, за желание воли, за тайные встречи с Борисом. И вот почему в душевном этом смятении кинется она всенародно на колени перед мужем и свекровью, чтобы выкрикнуть свое страстное покаяние во всем, что считала и будет считать до конца своей радостью и своим грехом. Отринутая всеми, осмеянная, одна-одинешенька, не отыскавши поддержки и выхода, бросится потом Катерина с высокого волжского берега в омут.

Так многое было решено. Но и многое оставалось нерешенным.

День за днем трудился он над планом своей трагедии. То начинал ее диалогом двух старух, прохожей и городской, чтоб рассказать таким образом зрителю о городе, о его диких нравах, о семье купчихи-вдовы Кабановой, куда отдали замуж красавицу Катерину, о Тихоне, ее муже, о богатейшем в городе самодуре Савеле Прокофьиче Диком и о прочем, что надо бы зрителю знать. Чтобы почувствовал зритель и понял, какие такие люди живут в том уездном приволжском городишке и как могла приключиться в нем тяжелая драма и гибель Катерины Кабановой, купеческой молодухи.

То приходил он к выводу, что надобно развернуть действие первого акта не где-нибудь в ином месте, а только в доме того самодура Савела Прокофьича. Но и это решение, как предыдущее — с диалогом старух,— через некоторое время он бросил. Потому что ни в том, ни в другом случае не получалось житейской естественности, непринужденности, не было истинной правды в развитии действия, а ведь пьеса не что иное, как драматизированная жизнь.

И в самом деле, ведь неторопливая беседа на улице двух старух, прохожей и городской, именно о том, что как раз надо бы непременно знать сидящему в зале зрителю, не будет казаться ему естественной, а покажется нарочитой, драматургом специально придуманной. Да и деть их потом будет некуда, этих болтливых старушек. Потому что впоследствии никакой они роли в его драме сыграть не смогут — поговорят и исчезнут.

Что же касается встречи главных действующих лиц у Савела Прокофьича Дикого, то никаким натуральным способом нельзя их туда собрать. Истинно дик, неприветлив и хмур всему городу известный ругатель Савел Прокофьич; какие у него могут быть в доме семейные встречи или веселые посиделки? Решительно никаких.

Вот потому-то после долгих раздумий и решил Александр Николаевич, что начнет он свою пьесу в общественном саду на крутом берегу Волги, куда каждый ведь может зайти — прогуляться, подышать чистым воздухом, кинуть взгляд на просторы за речкой.

Там-то, в саду, и расскажет, что надо бы зрителю знать, городской старожил самоучка-механик Кулигин приехавшему недавно племяннику Савела Дикого Борису Григорьевичу. И там услышит зритель неприкрытую правду о действующих лицах трагедии: о Кабанихе, о Катерине Кабановой, о Тихоне, о Варваре, сестре его, и о прочих.

Теперь так построена была пьеса, чтобы зритель забыл, что сидит он в театре, что перед ним декорации, сцена, не жизнь, и загримированные актеры говорят о страданиях своих или радостях словами, сочиненными автором. Теперь точно знал Александр Николаевич, что увидят зрители ту самую действительность, в которой живут они изо дня в день. Только явится им та действительность озаренной высокою авторской мыслью, его приговором, как бы иною, неожиданной в своей истинной, еще никем не замеченной сути.

Никогда не писал Александр Николаевич так размашисто и быстро, с такой трепетной радостью и глубоким волнением, как писал он сейчас “Грозу”. Разве только другая драма, “Воспитанница”, тоже о гибели русской женщины, но уж вовсе бесправной, замученной крепостью, написалась когда-то еще быстрей — в Петербурге, у брата, за две-три недели, хоть и думалось о ней чуть ли не два с лишком года.

 Так прошло лето, промелькнул незаметно сентябрь. А 9 октября поутру поставил наконец Островский последнюю точку в своей новой пьесе.

Ни одна из пьес не имела такого успеха у публики и критики, как “Гроза”. Напечатана она была в первом номере “Библиотеки для чтения”, а первое представление состоялось 16 ноября 1859 года в Москве. Спектакль играли еженедельно, а то и пять раз в месяц (как, к примеру, в декабре) при переполненном зале; роли исполняли любимцы публики — Рыкалова, Садовский, Никулина-Косицкая, Васильев. И поныне эта пьеса — одна из сайых известных в творчестве Островского; Дикого, Кабаниху, Кулигина забыть трудно, Катерину невозможно, как невозможно бывает забыть волю, красоту, трагедию, любовь. Услышав пьесу в чтении автора, Тургенев на следующий же день писал Фету: “Удивительнейшее, великолепнейшее произведение русского, могучего, вполне овладевшего собою таланта”. Гончаров оценил ее не менее высоко: “Не опасаясь обвинения в преувеличении, могу сказать по совести, что подобного произведения, как драмы, в нашей литературе не было. Она бесспорно занимает и, вероятно, долго будет занимать первое место по высоким классическим красотам”. Всем стала известна и статья Добролюбова, посвященная “Грозе”. Грандиозный успех пьесы увенчался большой Уваровской академической премией автору в 1500 рублей.

Он теперь по-настоящему стал знаменит, драматург Александр Островский, и к слову его прислушивается теперь вся Россия. Оттого, надо думать, и допустила наконец на сцену цензура любимую его комедию, не однажды обруганную, истомившую ему некогда сердце,— “Свои люди — сочтемся”.

Впрочем, явилась эта пьеса перед театральною публикой искалеченной, не такой, как печаталась некогда в “Москвитянине”, а с приделанным наскоро благонамеренным концом. Потому что пришлось автору три года назад, при издании собрания своих сочинений, хоть и нехотя, хоть и с горькою болью в душе, но вывести все-таки на сцену (как говорится, под занавес) господина квартального, именем закона берущего под судебное следствие приказчика Подхалюзина “по делу о сокрытии имущества несостоятельного купца Большова”.

В этом же году был издан двухтомник пьес Островского, в который вошли одиннадцать произведений. Однако именно триумф “Грозы” сделал драматурга поистине народным писателем. Тем более что эту тему он затем продолжал затрагивать и разрабатывать на другом материа­ле — в пьесах “Не все коту масленица”, “Правда — хоро­шо, а счастье лучше”, “Тяжелые дни” и других.

Достаточно часто нуждавшийся сам, Александр Николаевич в конце 1859 года выступил с предложением создать “Общество для пособия нуждающимся литераторам и ученым”, ставшее затем широко известным под названием “Литературный фонд”. И сам стал проводить публичные читки пьес в пользу этого фонда.

Второй брак Островского

Но время не стоит на месте; все бежит, все меняется. И жизнь Островского изменилась. Несколько лет назад обвенчался он с Марьей Васильевной Бахметьевой, актрисой  Малого театра, которая была моложе писателя на 22 года (а роман тянулся давно: за пять лет до венчания у них уже родился первый внебрачный сын), — вряд ли можно назвать полностью счастливым: Марья Васильевна сама была натурой нервной и не особо вникала в переживания мужа

Да и сам он изменился. Морозною сединой тронуло время его волосы и широкую бороду, отяжелило походку, мучит одышкой, бессонницей, болью в натруженном сердце.

А ночью, в бессонницу, когда идут и идут пустые часы, частенько ему теперь вспоминается давно отмелькавшее, но по-прежнему дорогое. Друзья его юности вспоминаются, ушедшие навсегда, как навеки ушли и Любаша Косицкая, и Садовский. и Дриянский, и Добролюбов, и брат Сергей, и Некрасов. Как навсегда ушла Агафья и сын Алеша.

Теперь пусть с усмешкой, но вспоминается и та привычная, та далекая, может быть и в самом деле счастливая, тихая, незаметная жизнь, какою прожили они с покойной Агафьей в давно проданном отчем доме на Яузе, у Серебряных бань.

И что ему от того, если занимает он ныне, знаменитый драматург и бессменный председатель Общества русских драматических писателей, обширную, в девять комнат, квартиру у Пречистенских ворот, недалеко от Кремля, в доме князя Голицына?! Что ему от того, если в просторном его кабинете огромные светлые окна и потолок искусно расписан сценами из древнеримской истории, если ноги его ласкает пушистый медвежий ковер и все вокруг по желанию Маши жены, солидно и дорого, но не греет души?!

Разве что одно утешение — сельцо Щелыково. Там, в Щелыкове, всегда поджидает его простота сельской жизни на лоне не пышной, но милой природы, запах зелени и смолы, тихий рокот Куекши, и ночной соловей до туманного утра, и приятели-мужики по окрестным деревням с их неторопливой, умной беседой, и покой, тишина...

Только и этого частенько ему не хватает — тишины и покоя. Болеют дети, донимают безденежье, припадки истерики у жены, вспыльчивый, взбалмошный, непостоянный ее характер.

И сил уже мало, ближе да ближе подбирается старость. Только не хочет с нею мириться все еще молодая душа, потому что полна она новых надежд, новых замыслов, новых раздумий о жизни.

Если внимательно всмотреться в биографию Островского, то можно увидеть, что он много путешествовал: Пруссия, Италия, Чехия, Австро-Венгрия, но прежде всего — российские просторы: Кострома, Карабиха, Саратов, Нижний Новгород; а затем — Баку, Тифлис... И, как всякий большой художник, он не мог не использовать наблюдаемый материал: ситуации, язык, колорит; когда не писалось, он на деле пытался помочь театрам, деятелям искусств. Но годы брали свое, и сил оставалось все меньше, а болезни посещали все чаще. К четвертьвековому юбилею литературной деятельности Островский подходил известным не только в России, но и за ее пределами драматургом. За спиною были пьесы, исторические хроники, драмы в стихах; было даже решение вовсе прекратить работу для театра (когда отказались ставить “Самозванца”); были многочисленные переводы зарубежных пьес; было закрытие “Современника” и сотрудничество в новом некрасовском журнале “Отечественные записки”, приобретенным в 1868 году у Краевского (здесь он печатался до запрещения журнала: 22 пьесы — до 1884 года; а за все предыдущие годы работы — 27). Сотрудничество с “Отечественными записками” наиболее творчески активное и продуктивное время для драматурга. Дебютировав в новом издании пьесами “На всякого мудреца довольно простоты”, “Горячее сердце” и “Бешеные деньги” (1868—1870 годы), он стал столь близок и журналу, и его редактору, что Некрасов то и дело пишет ему: “Отмаетесь!.. Можем ли мы рассчитывать на Вас, на какое произведение и к какому времени”; “Извещают о Вашей новой комедии. Я питаю надежду, что Вы не обойдете нас ею, нам она весьма нужна и желательна” и т. д. Откликаясь на призыв, Островский передает журналу пьесы, в которых создана целая галерея незабываемых образов купцов, дворян, простого люда. Это и “Лес”, не уступающий по силе воздействия “Грозе”, и “Волки и овцы”. “О! Если половину этих сокровищ ты бросишь публике, театр развалится от рукоплесканий!” — восклицает Несчастливцев в “Лесе”, говоря Аксюше о тех бурях и страстях, какие ей ведомы. Эту реплику можно полностью отнести и к творчеству самого драматурга; впрочем, и сам он, вероятно, мог бы ответить, как Кручиняна Дудыкину: “Лавры-то потом, а сначала горе да слезы”.

Островский в своих пьесах отобразил едва ли не полный срез общества, его типов, проблем — купцы и капиталисты, интеллигенция и дворяне; общество и семья; “хозяева жизни” и их жертвы — все это явно видно в пьесах “Лес”, “Не сошлись характерами”, “Праздничный сон — до обеда”, “Свои собаки грызутся, чужая не приставай”, “Шутники” и т. д. Отдельного большого разговора заслуживает и тема искусства в произведениях Островского, и галерея женских образов, и конечно же живой, колоритный язык. Ибо, по замечанию Добролюбова, “типы комедий Островского нередко заключают в себе не только исключительно купеческие или чиновничьи, но и общенародные черты”. Это уже—к вопросу о народности, к тому, о чем сам автор писал в 1885 году: “Мы теперь стараемся все наши идеалы и типы, взятые из жизни, как можно реальнее и правдивее изобразить до самых мельчайших бытовых подробностей, а главное, мы считаем первым условием художественности в изображении данного типа верную передачу его образа выражения, т. е. языка и даже склада речи...”

Действительно, поистине мастерски умел он использовать богатства и красоты родного языка — присловья, поговорки, пословицы — всю образность; даже такой знаток “великого и могучего” языка, как Тургенев, писал о “Воеводе”: “Эдаким славным, вкусным, чистым русским языком никто не писал до него”.

Но, имея такие заслуги перед театром и словесностью, к своему двадцатипятилетнему юбилею Островский подошел все в том же безденежье. В январе 1872 года директор театров Гедеонов отправил в министерство большое письмо, в котором подробно описывал не только заслуги писателя и его бедственное положение, но и ту прибыль, какую принесли дирекции сборы. Просил же Гедеонов о малости — о назначении пожизненной пенсии писателю. Увы, ходатайство было отклонено. Островский переживал такое отношение к его труду. Немного скрасили, затмили огорчения чествования, устроенные в Александрийском театре, где труппа преподнесла ему золотой венок; московское купечество устроило обед, на котором преподнесло юбиляру серебряную вазу с бюстами Пушкина и Гоголя; собрали деньги на открытие в Щелыкове школы...

Лучшее произведение Островского – “Бесприданница”

Огорчения и утомление от постоянной работы сделали свое дело — недомогание усилилось. Подкосила его и смерть Некрасова, заставив признаться: “Болезнь — за болезнью, организм, видимо, разрушается”. Но, невзирая на утомление, он работает над “Бесприданницей”, которую задумал в 1874 году, а завершил лишь в конце 1878-го.

Итак, “Бесприданница”, драма из жизни большого приволжского города Бряхимова... Живет в нем дворянка-вдова средних лет, из цыган, Харита Игнатьевна Огудалова, всегда изящно, но смело одетая, не по летам. И живет-то она подобно тому, как всегда одевается: не по средствам, на аферы и выдумки, обирая под тем иль иным предлогом влюбленных в ее дочерей бряхимовских богатых дельцов.

Впрочем, двух уже с плеч она спихнула, бесприданниц. Осталась младшая—Лариса Дмитриевна, Лара, красавица. Ее печальная участь в темном царстве наживы и чистогана—вот центр этой драмы, и всё лишнее, всё ненужное, всё далекое от горестной ее судьбы надобно ему из плана пьесы вычеркнуть, переделать, убрать. Как он убрал из плана жену Кнурова, мать Паратова, претендента в Ларисины женихи некоего Альбина.

Зато прибавил друга детства Ларисы Васеньку Вожеватого из новомодных купцов, тайно влюбленного в девушку, да двух словно бы и неважных для дела бряхимовских обывателей — содержателя кофейной на волжском бульваре Гаврилу и полового при той кофейной Ивана.

Он подошел к письменному столу и на клочке бумаги записал для памяти всех действующих лиц, одного за другим: Огудалова, Лариса, Мокий Парменыч Кнуров, Василий Данилыч Вожеватов, Юлий Капитоныч Карандышев (небогатый чиновник, жених Ларисы), его тетушка Ефросинья Потаповна, блестящий барин и судохозяин Паратов Сергей Сергеич, цыган Илья, Робинзон, Гаврило, Иван. И будет не пять действий в пьесе, как думалось прежде, а только четыре: на городском бульваре по-над Волгой, с площадкой перед кофейной; в комнате дома вдовы Огудаловой; в кабинете Карандышева и светлою летнею ночью на том же приволжском бульваре...

Теперь, думал он, с действующими лицами драмы все слажено; ни одного лишнего, все ему надобны, все что-то в пьесе решают. Даже Гаврило с Иваном на что люди маленькие, а и они найдут свое важное место: расскажут зрителям всю правду о бряхимовской жизни, о богачах Кнурове и Вожеватове, о вольном, веселом “цыганском таборе” в доме вдовы Огудаловой, о возвращении в город тароватого барина господина Паратова, о многом ином.

И характер Ларисы стал теперь окончательно ясен. Это белая чайка над Волгой, сраженная своим поэтичным и искренним чувством к недостойному человеку, холодным цинизмом людских отношений, где любовь и семья — только сделка, жестокий расчет, только купля-продажа.

Казалось Ларисе, что вот оно где-то тут, ее женское простое счастье любить, быть любимой, быть верной женою и матерью.

Но не ей, бесприданнице, отыскать его в этом мире, где душевная прелесть и горячее сердце — лишь звук пустой и ненужный. В этом мире, где тревожную ее красоту хладнокровно обменивает на звонкую монету почтенная маменька Харита Игнатьевна, где, надругавшись, бросает ее барин-красавец Паратов и долго потом разыгрывают, точно вещь, в “орёл и решку” бряхимовские толстосумы Вожеватов и Кнуров.

Но не станет его гордая Лариса товаром и вещью. Он, драматург, защитит ее, он высоко поднимет над суетностью жизни эту нежную, поэтичную душу, пришедшую к нам, как пришла некогда Катерина, светить ярким светом надежды, а не погаснуть во тьме. И для того-то есть в драме, как в жизни, последний акт — смерть... В ней, в этой смерти, ее, Ларисы, презрение к тому оскверненному миру, что создали люди, ее протест, ее защита, ее воскресенье.

Он трудился над планом еще дней пять или шесть, потому что надобно было решить окончательно несколько важных для работы над пьесой вопросов: когда начнется его драма, как долго протянется действие и какова будет в ней развязка.

Ему приходили в голову десятки решений, но он их отбрасывал одно за другим. Потому что должна была эта драма стремительно двигаться вперед, все вперед к трагическому финалу, как порой неудержимо стремится к нему сама наша жизнь.

Он откладывал в сторону карандаш. Он бродил по аллеям. Он в раздумье глядел на луга внизу и на речку, опять возвращался в беседку, писал и зачеркивал и снова рвал все написанное.

Жизнь идет, не кончаясь, и нет в ней как будто начала. Но ведь именно в прошлом, в том, что минуло безвозвратно, заложена часто трагедия, и надобен лишь толчок, чтоб сверкнула она, как молния, над судьбой человека.

Вот так и с Ларисой. Ее драма начнется через год после бегства Сергея Паратова, когда уже отстрадалась как будто она и отмучилась, когда решилась забыть, задушить в своем сердце любовь, выйти замуж за первого встречного — за чиновника, мещанина Карандышева. И укрыться с ним за Волгу, в небольшое поместье на веки веков... Тут-то явится вдруг Паратов, и драма начнется.

Все будет стремительно: вновь вспыхнувшая в сердце Ларисы любовь, искушение и жестокий обман Паратова, оскорбленное женское сердце, смертельная ревность Карандышева. И гибель у обрыва над Волгой под гортанный напев далекой цыганской песни.

Лишь двенадцать часов — с полудня до полуночи — будет надобно жизни, чтоб, измучив и надругавшись, убить эту вольную чайку над Волгой — Ларису. Всего лишь двенадцать часов!..

Так был закончен сценариум драмы, его “Бесприданницы, над которым мучительно думалось и над которым трудился он три с лишним года.

Теперь она удавалась ему, “Бесприданница”. Она писалась запоем, не по-обычному, как, бывало, писались другие — вразброс, а с первого акта, одно явление за другим. И была в душе Островского та печальная творческая радость, что всегда рождала и сладостное забвение, и восторг, и некое горькое чувство не то неясных каких-то сомнений, не то вины. Он отгонял это чувство: оно мешало как будто, тревожило. И все же оно предвещало ему то великое чудо, которое втайне, про себя, называл он, Островский, вдохновением, шепотом музы.

Он слушал те необоримые тайные голоса и, удивленный, писал. Все шло, казалось бы, по сценариуму, но все-таки было иным, непохожим, словно бы даже чужим и, однако, согретым волнением и болью его растревоженного сердца... Только эти страницы называл он потом отличными, только их оставлял и любил.

...В Москву, к себе на Пречистенку, вернулся Александр Николаевич, везя в портфеле два законченных действия драмы и наброски нескольких явлений из третьего.

...Холодно и печально было на душе у Островского, когда он снова принялся за последние акты “Бесприданницы”. Потому что билась уже, словно птица в тенётах, его Лариса, рвалась хоть куда-нибудь прочь из этого скучного, страшного мира, где было ей невозможно и тесно, где задыхалось ее простое, наивное, доброе сердце.

Но не видела она более выхода: либо к нелюбимому в жены, либо к Кнурову в полюбовницы, либо с высокого берега в Волгу. Ибо не вещь она — женщина, человек!..

Пойти бы работать куда-то: в гувернантки к помещику, к скучающей барыне в компаньонки... Работать она не умела, боялась подумать об этом, стыдилась. Да и не дали б ей работать, красавице, барышне, затравили б, замучили, погубили. Значит, одно ей осталось — с высокого берега в воду! Но нет в ее сердце той безрассудной, негодующей силы, что кинула в Волгу другую, ту, дерзкую молодуху из семьи Кабановых. Жить она хочет, Лариса, чтобы слушать весною ручьи, соловья лунной ночью, кукушку в лесу, чтобы петь под гитару, любить, быть любимой.

Кинулась она, очертя голову, всё забыв, к долгожданному и единственному, наслушалась его ласковых шепотов, пригрелась на его лукавой груди... И погибла. Упала, вскрикнув, как смертельно раненная птица, и столько любви было в ее сердце, что шептала она, умирая, слабеющим голосом: “Живите, живите все!.. Вы хорошие люди... я вас всех... всех люблю...”

За окнами кабинета Островского на Пречистенке уже просыпалось октябрьское серое утро. Лил дождь, и дождевые серые потоки текли по туманным их стеклам.

Тогда только встал наконец Александр Николаевич с кресла у письменного стола и прошелся из конца в конец обширной этой комнаты, растирая пальцами свои уставшие плечи.

Он долго слушал, как шумит за окнами дождь, как что-то царапается по углам, шелестит. И глубоко вздохнул.

Вот и окончена наконец его драма, о которой так долго мечталось, так долго и трепетно думалось! Вот и открылась ему, драматургу Островскому, новая, крутая дорога — к душе погибающей, проданной и поруганной, чтобы воспеть ее и, губя, защитить. Горька эта чаша, он знает, но выпьет ее до дна!

Улыбаясь, подошел Александр Николаевич к столу, вытянул из-под рукописи первый ее лист и четко вывел на нем: “Opus 40”. Потому что тогда, в ноябре, четыре года назад, когда привиделась ему в первый раз эта пьеса, она была и в самом-то деле сороковым его сочинением...

Все единогласно признали Бесприданницу” лучшим из всех моих произведений”, — отметит он после первых пяти публичных читок в Москве, словно убеждая и себя, и других в том, что его дарование не увяло.

Смерть великого драматурга

Одновременно немало уходящих сил Островский отдает общественной деятельности: организует артистический кружок, “Собрание драматических писателей”, составляет положение о Грибоедовской премии, хлопочет о создании частного театра и театральных школ. Это закономерно привело к тому, что в 1885 году драматурга назначили заведующим репертуарной частью Малого театра, положив ему “на круг” 5 800 рублей; да за год до этого брат писателя добился для него пенсии в 3 000 рублей годовых. Он немного успокоился: слава богу, о семье голова болеть не будет; но особой радости не ощутил. Да и то — жить оставалось лишь один год. В течение этого года он много практически работает в театре, пишет, переводит, планирует открыть драматические курсы. Однако за одним сердечным приступом следует другой, а тут еще — лихорадка; а перед нею — нервное потрясение от пожара в любимом Щелыкове; и снова— приступ удушья... удрученный всем этим, Александр Николаевич решает 28 мая ехать из Москвы в Щелыково: все-таки природа, свежий воздух, покой. Да и Малый театр уехал в Варшаву, увезя туда восемь его спектаклей, а прочие театры пока закрыты — бессезонье; можно немного отдохнуть.

...А утром 2 июня 1886 года, когда жена и младшие дети ушли в. церковь, он посреди очередной ранней работы почувствовал себя плохо—прямо за письменный столом.

Било девять часов, когда вошел он в свой кабинет, раскрыл настежь окна и долго стоял, вдыхая горячий, душистый и сладостный воздух. Потом вышел через гостиную на галерейку у лестницы, смотрел и смотрел, улыбаясь, на зеленые, в дымке, щелыковские просторы.

Как все здесь красиво и мило ему в Щелыкове! Надобно будет только купальню на Куекше построить другую взамен обветшавшей да прикупить, пожалуй, как давно уже просит жена, новую мебель, получше, для спальни ее и гостиной. Теперь это можно.

Но главное все-таки вот что: сбылась наконец его надежда! Будет в России, в родной Москве, настоящий, любимый народом, ему доступный театр, с отличною труппой. Так, так, погоди, дай-ка сроку — всё сделаем, всё совершим, как мечталось!..

В кабинете у круглого столика рядом с диваном сидела в кресле Машенька, дочка, рисовала акварелью картинку.

— Ну, вот и ладно,— сказал он.— Ты порисуй, а я поработаю над переводом... Да ты, Машенька, не бойся, мне хорошо.

Ему и в самом деле было нынче совсем хорошо. Прошла утренняя слабость, сердце билось спокойно, хотелось работать.

Он сел к столу, развернул Шекспира “Антоний и Клеопатра” и, сверяя свой перевод с оригиналом, слушал между тем, как стучат в столовой часы, как тихонько они отбивают свои секунды, минуты, и годы, и вечность...

Вдруг что-то острое ударило в сердце. Он охнул, вскочил. Он крикнул: “Мне дурно! Воды!”—и рухнул всей тяжестью на пол. На крик прибежали старшие дети, тетка. Но они уже ничем не могли ему помочь. Похоронили Александра Николаевича Островского на местном кладбище 5 июня.

Творчество его осталось бессмертным, обессмертив и имя писателя.

Жанровое своеобразие драматургии А.Н. Островского. Значение в мировой литературе

Своеобразие драматургии Островского, ее новаторство особенно отчетливо проявляется в типизации. Если идеи, темы и сюжеты раскрывают оригинальность и новаторство содержания драматургии Островского, то принципы типизации характеров касаются уже и ее художественной изобразительности, ее формы.

A. H. Островского, продолжавшего и развивавшего реалистические традиции западно-европейской и отечественной драматургии, привлекали, как правило, не исключительные личности, а обычные, рядовые социальные характеры большей или меньшей типичности.

Почти любой персонаж Островского своеобразен. При этом индивидуальное в его пьесах не противоречит социальному.

Индивидуализируя своих персонажей, драматург обнаруживает дар глубочайшего проникновения в их психологический мир. Многие эпизоды пьес Островского являются шедеврами реалистического изображения человеческой психологии.

Островский, — справедливо писал Добролюбов, — умеет заглядывать в глубь души человека, умеет отличать натуру от всех извне принятых уродств и наростов; оттого внешний гнет, тяжесть всей обстановки, давящей человека, чувствуются в его произведениях гораздо сильнее, чем во многих рассказах, страшно возмутительных по содержанию, но внешнею, официальною стороною дела совершенно заслоняющих внутреннюю, человеческую сторону”. В умении “подмечать натуру, проникать в глубь души человека, уловлять его чувства, независимо от изображения его внешних официальных отношений” (т. 5, стр. 27, 29), Добролюбов признавал одно из главных и лучших свойств таланта Островского.

В работе над характерами Островский непрестанно совершенствовал приемы своего психологического мастерства, расширяя круг используемых красок, усложняя расцветку образов. В самом первом его произведении перед нами яркие, но более или менее однолинейные характеры действующих лиц. Дальнейшие произведения представ­ляют примеры более углубленного и усложненного раскрытия человечесих образов.

В отечественной драматургии совершенно закономерно обозначается школа Островского. В нее входят И. Ф. Горбунов, А. Красовский, А. Ф. Писемский, А. А. Потехин, И. Е. Чернышев, М. П. Садовский, Н. Я. Соловьев, П. М. Невежин, И. А. Купчинский. Учась у Островского, И. Ф. Горбунов создал замечательные сцены из мещанско-купеческого и ремесленного быта. Следуя за Островским, А. А. Потехин раскрывал в своих пьесах оскудение дворянства (“Новейший оракул”), хищническую сущность богатевшей буржуазии (“Виноватая”), взяточничество, карьеризм чиновничества (“Мишура”), душевную красоту крестьянства (“Шуба овечья — душа человечья”), появление новых людей демократического склада (“Отрезанный ломоть”). Первая драма Потехина “Суд людской не божий”, появившаяся в 1854 году, напоминает пьесы Островского, написанные под влиянием славянофильства. В конце 50-х и в самом начале 60-х годов в Москве, Петербурге и провинции пользовались большой популярностью пьесы И. Е. Чернышева, артиста Александрийского театра, постоянного сотрудника журнала “Искра”. Эти пьесы, написанные в либерально-демократическом духе, явно подражающие художественной манере Островского, производили впечатление исключительностью основных героев, острой постановкой морально-бытовых вопросов. Например, в комедии “Жених из долгового отделения” (1858) рассказывалось о бедняке, пытавшемся жениться на состоятельной помещице, в комедии “Не в деньгах счастье” (1859) обрисован бездушный хищник-купец, в драме “Отец семейства” (1860) выведен самодур-помещик, а в комедии “Испорченная жизнь” (1862) изображены на редкость честный, добрый чиновник, его наивная жена и бесчестно-вероломный фат, нарушивший их счастье.

Под влиянием Островского формировались позднее, в конце XIX и начале XX века, такие драматурги, как А. И. Сумбатов-Южин, Вл. Ив. Немирович-Данченко, С. А. Найденов, Е. П. Карпов, П. П. Гнедич и многие другие.

Непререкаемый авторитет Островского в качестве первого драматурга страны признавали все прогрессивные деятели литературы. Высоко ценя драматургию Островского как “общенародную”, прислушиваясь к его советам, Л. Н. Толстой прислал ему в 1886 году пьесу “Первый винокур”. Называя Островского “отцом русской драматургии”, автор “Войны и мира” просил его в сопроводительном письме прочитать пьесу и высказать о ней свой “отеческий приговор”.

Пьесы Островского, самые прогрессивные в драматургии второй половины XIX века, составляют в развитии мирового драматического искусства шаг вперед, самостоятельную и важную главу.

Огромное влияние Островского на драматургию отечественную, славянских и других народов, во многом еще неосознанное, тре­бует серьезных изучений.

Но творчество Островского связано не только с прошлым. Оно активно живет и в настоящем. По своему вкладу в театральный репертуар, являющийся выражением текущей жизни, великий драматург — наш современник. Внимание к его творчеству не уменьшается, а увеличивается.

Островский еще долго будет привлекать умы и сердца отечественных и зарубежных зрителей гуманистическим и оптимистическим пафосом своих идей, глубокой и широкой обобщенностью своих героев, добрых и злых, их общечеловеческими свойствами, неповторимостью своего оригинального драматургического мастерства.


 

Литература

 

1.       Гаецкий Ю.А., Неутолимая жажда. Повесть об А.Н. Островском. М., “Детская литература”, 1975

2.       Державин Н.А., Александр Николаевич Островский. 1823 – 1826, Ленинград – Москва, 1950

3.       Добролюбов Н.А., Статьи об Островском. Москва, “Государственное издательство художественной литературы”, 1959

4.       Некрасов Н.А., Заметки о журналах, полное собрание сочинений и писем, т. 9, Москва, 1950

5.       Островский А.Н., Избранное. – М.: Профиздат, 1993. – (Библиотека отечественной классики).

6.       Островский А.Н., Избранные пьесы. Москва, Издательство художественной литературы, 1959

7.       Писарев Д.И., Мотивы русской драмы, Избранные сочинения в 2-х томах, т. 1, Москва, 1934

8.       Ревякин А.И., А.Н Островский. Жизнь и творчество, Москва, 1949

9.       Ревякин А.И., Искусство драматургии А.Н. Островского. Изд. 2-е, испр. и доп. М., “Просвещение”, 1974

10.   Чернышевский Н.Г., Бедность не порок, комедия Островского…, Полное собрание сочинений в 15-ти томах, т. 2, Москва, 1949; его же, [“Доходное место” Островского], там же, т. 4, Москва, 1948, стр. 731-738

Хостинг от uCoz